Неточные совпадения
Всё
тот же ль он иль усмирился?
Иль корчит так же чудака?
Скажите, чем он возвратился?
Что нам представит он пока?
Чем ныне явится? Мельмотом,
Космополитом, патриотом,
Гарольдом, квакером, ханжой,
Иль маской щегольнет иной,
Иль просто будет добрый малой,
Как вы
да я, как целый свет?
По крайней мере мой совет:
Отстать от моды обветшалой.
Довольно он морочил свет…
— Знаком он вам? —
И да и нет.
«Ужели, — думает Евгений, —
Ужель она? Но точно… Нет…
Как! из глуши степных селений…»
И неотвязчивый лорнет
Он обращает поминутно
На
ту, чей вид напомнил смутно
Ему забытые черты.
«
Скажи мне, князь, не знаешь ты,
Кто там в малиновом берете
С послом испанским говорит?»
Князь на Онегина глядит.
«Ага! давно ж ты не был в свете.
Постой, тебя представлю я». —
«
Да кто ж она?» — «Жена моя».
Скажи: которая Татьяна?» —
«
Да та, которая грустна
И молчалива, как Светлана,
Вошла
и села у окна». —
«Неужто ты влюблен в меньшую?» —
«А что?» — «Я выбрал бы другую,
Когда б я был, как ты, поэт.
В чертах у Ольги жизни нет,
Точь-в-точь в Вандиковой Мадонне:
Кругла, красна лицом она,
Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне».
Владимир сухо отвечал
И после во весь путь молчал.
«Нет, этого мы приятелю
и понюхать не дадим», —
сказал про себя Чичиков
и потом объяснил, что такого приятеля никак не найдется, что одни издержки по этому делу будут стоить более, ибо от судов нужно отрезать полы собственного кафтана
да уходить подалее; но что если он уже действительно так стиснут,
то, будучи подвигнут участием, он готов дать… но что это такая безделица, о которой даже не стоит
и говорить.
— А вот черти-то тебя
и припекут!
скажут: «А вот тебе, мошенница, за
то, что барина-то обманывала!»,
да горячими-то тебя
и припекут!
— Такой приказ, так уж, видно, следует, —
сказал швейцар
и прибавил к
тому слово: «
да». После чего стал перед ним совершенно непринужденно, не сохраняя
того ласкового вида, с каким прежде торопился снимать с него шинель. Казалось, он думал, глядя на него: «Эге! уж коли тебя бары гоняют с крыльца, так ты, видно, так себе, шушера какой-нибудь!»
Так
и быть: о характерах их, видно, нужно предоставить
сказать тому, у которого поживее краски
и побольше их на палитре, а нам придется разве слова два о наружности
да о
том, что поповерхностней.
— Спаситель мой! —
сказал Чичиков
и, схвативши вдруг его руку, быстро поцеловал
и прижал к груди. — Бог
да наградит вас за
то, что посетили несчастного!
— Видите ли что? —
сказал Хлобуев. — Запрашивать с вас дорого не буду,
да и не люблю: это было бы с моей стороны
и бессовестно. Я от вас не скрою также
и того, что в деревне моей из ста душ, числящихся по ревизии,
и пятидесяти нет налицо: прочие или померли от эпидемической болезни, или отлучились беспаспортно, так что вы почитайте их как бы умершими. Поэтому-то я
и прошу с вас всего только тридцать тысяч.
—
Да как сколько? Многие умирали с
тех пор, —
сказал приказчик
и при этом икнул, заслонив рот слегка рукою, наподобие щитка.
—
Да чего вы скупитесь? —
сказал Собакевич. — Право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей
и не делал, как только рессорные.
И не
то, как бывает московская работа, что на один час, — прочность такая, сам
и обобьет,
и лаком покроет!
—
Да я их отпирал, —
сказал Петрушка,
да и соврал. Впрочем, барин
и сам знал, что он соврал, но уж не хотел ничего возражать. После сделанной поездки он чувствовал сильную усталость. Потребовавши самый легкий ужин, состоявший только в поросенке, он
тот же час разделся
и, забравшись под одеяло, заснул сильно, крепко, заснул чудным образом, как спят одни только
те счастливцы, которые не ведают ни геморроя, ни блох, ни слишком сильных умственных способностей.
— Мошенник! —
сказал Собакевич очень хладнокровно, — продаст, обманет, еще
и пообедает с вами! Я их знаю всех: это всё мошенники, весь город там такой: мошенник на мошеннике сидит
и мошенником погоняет. Все христопродавцы. Один там только
и есть порядочный человек: прокурор;
да и тот, если
сказать правду, свинья.
— Знаем мы вас, как вы плохо играете! —
сказал Ноздрев, подвигая шашку,
да в
то же самое время подвинул обшлагом рукава
и другую шашку.
—
Да, конечно, мертвые, —
сказал Собакевич, как бы одумавшись
и припомнив, что они в самом деле были уже мертвые, а потом прибавил: — Впрочем,
и то сказать: что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? Мухи, а не люди.
— Ничего, ничего, совершенно ничего, — говорил Чичиков. — Может ли что-нибудь невинный ребенок? —
И в
то же время думал про себя: «
Да ведь как метко обделал, канальчонок проклятый!» — Золотой возраст! —
сказал он, когда уже его совершенно вытерли
и приятное выражение возвратилось на его лицо.
—
Да шашку-то, —
сказал Чичиков
и в
то же время увидел почти перед самым носом своим
и другую, которая, как казалось, пробиралась в дамки; откуда она взялась, это один только Бог знал. — Нет, —
сказал Чичиков, вставши из-за стола, — с тобой нет никакой возможности играть! Этак не ходят, по три шашки вдруг.
Что Ноздрев лгун отъявленный, это было известно всем,
и вовсе не было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь бы она была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для
того только, чтобы
сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» — а другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после
скажет сам: «
Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» —
и вслед за
тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!»
И это непременно обойдет весь город,
и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта
и потом признают, что это не стоит внимания
и не достойно, чтобы о нем говорить.
— Как же, а я приказал самовар. Я, признаться
сказать, не охотник до чаю: напиток дорогой,
да и цена на сахар поднялась немилосердная. Прошка! не нужно самовара! Сухарь отнеси Мавре, слышишь: пусть его положит на
то же место, или нет, подай его сюда, я ужо снесу его сам. Прощайте, батюшка,
да благословит вас Бог, а письмо-то председателю вы отдайте.
Да! пусть прочтет, он мой старый знакомый. Как же! были с ним однокорытниками!
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! —
сказала старуха, вздохнувши. —
И умер такой всё славный народ, всё работники. После
того, правда, народилось,
да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать с души. Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец
и слесарное мастерство знал.
— Порядочное, —
сказал Чичиков, слегка погладивши. — Но знаете ли, почтеннейший? покажите мне сразу
то, что вы напоследок показываете,
да и цвету больше
того… больше искрасна, чтобы искры были.
— Сударыня! здесь, —
сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил руку на сердце, —
да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами!
и поверьте, не было бы для меня большего блаженства, как жить с вами если не в одном доме,
то, по крайней мере, в самом ближайшем соседстве.
— Отчего ж неизвестности? —
сказал Ноздрев. — Никакой неизвестности! будь только на твоей стороне счастие, ты можешь выиграть чертову пропасть. Вон она! экое счастье! — говорил он, начиная метать для возбуждения задору. — Экое счастье! экое счастье! вон: так
и колотит! вот
та проклятая девятка, на которой я всё просадил! Чувствовал, что продаст,
да уже, зажмурив глаза, думаю себе: «Черт тебя побери, продавай, проклятая!»
Я поставлю полные баллы во всех науках
тому, кто ни аза не знает,
да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух
да насмешливость, я
тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за
то, что он
сказал: «По мне, уж лучше пей,
да дело разумей», —
и всегда рассказывавший с наслаждением в лице
и в глазах, как в
том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул
и не высморкался в классе
и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
— Любит ли? Помилуй, Печорин, какие у тебя понятия!.. как можно так скоро?..
Да если даже она
и любит,
то порядочная женщина этого не
скажет…
—
Да я вас уверяю, что он первейший трус,
то есть Печорин, а не Грушницкий, — о, Грушницкий молодец,
и притом он мой истинный друг! —
сказал опять драгунский капитан. — Господа! никто здесь его не защищает? Никто?
тем лучше! Хотите испытать его храбрость? Это нас позабавит…
— Я думаю
то же, —
сказал Грушницкий. — Он любит отшучиваться. Я раз ему таких вещей наговорил, что другой бы меня изрубил на месте, а Печорин все обратил в смешную сторону. Я, разумеется, его не вызвал, потому что это было его дело;
да не хотел
и связываться…
Вот они
и сладили это дело… по правде
сказать, нехорошее дело! Я после
и говорил это Печорину,
да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что Казбич — разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в
то время я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич
и спрашивает, не нужно ли баранов
и меда; я велел ему привести на другой день.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет
тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел,
и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел
и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не
сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить,
да посовестился.
— Иду. Сейчас.
Да, чтоб избежать этого стыда, я
и хотел утопиться, Дуня, но подумал, уже стоя над водой, что если я считал себя до сей поры сильным,
то пусть же я
и стыда теперь не убоюсь, —
сказал он, забегая наперед. — Это гордость, Дуня?
Я тебя просто за пьяного
и принимал,
да ты
и был пьян», — ну, что я вам тогда на это
скажу,
тем паче что ваше-то еще правдоподобнее, чем его, потому что в его показании одна психология, — что его рылу даже
и неприлично, — а вы-то в самую точку попадаете, потому что пьет, мерзавец, горькую
и слишком даже известен.
Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она
и сама была как безумная
и чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в
то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «О, он должен быть ужасно несчастен!.. Он бросил мать
и сестру. Зачем? Что было?
И что у него в намерениях? Что это он ей говорил? Он ей поцеловал ногу
и говорил… говорил (
да, он ясно это
сказал), что без нее уже жить не может… О господи!»
— Да-с, желаю-с, окончательно вам скажу-с, — продолжал он, слегка, дружески, взявши за руку Раскольникова, немного повыше локтя, — окончательно скажу-с: наблюдайте вашу болезнь. К
тому же вот к вам
и фамилия теперь приехала; об ней-то попомните. Покоить вам
и нежить их следует, а вы их только пугаете…
— Всю эту возню,
то есть похороны
и прочее, я беру на себя. Знаете, были бы деньги, а ведь я вам
сказал, что у меня лишние. Этих двух птенцов
и эту Полечку я помещу в какие-нибудь сиротские заведения получше
и положу на каждого, до совершеннолетия, по тысяче пятисот рублей капиталу, чтоб уж совсем Софья Семеновна была покойна.
Да и ее из омута вытащу, потому хорошая девушка, так ли? Ну-с, так вы
и передайте Авдотье Романовне, что ее десять тысяч я вот так
и употребил.
А Ресслих эта шельма, я вам
скажу, она ведь что в уме держит: я наскучу, жену-то брошу
и уеду, а жена ей достанется, она ее
и пустит в оборот; в нашем слою
то есть,
да повыше.
— Я все слышал
и все видел, —
сказал он, особенно упирая на последнее слово. — Это благородно,
то есть я хотел
сказать, гуманно! Вы желали избегнуть благодарности, я видел!
И хотя, признаюсь вам, я не могу сочувствовать, по принципу, частной благотворительности, потому что она не только не искореняет зла радикально, но даже питает его еще более,
тем не менее не могу не признаться, что смотрел на ваш поступок с удовольствием, —
да,
да, мне это нравится.
— Во-первых, этого никак нельзя
сказать на улице; во-вторых, вы должны выслушать
и Софью Семеновну; в-третьих, я покажу вам кое-какие документы… Ну
да, наконец, если вы не согласитесь войти ко мне,
то я отказываюсь от всяких разъяснений
и тотчас же ухожу. При этом попрошу вас не забывать, что весьма любопытная тайна вашего возлюбленного братца находится совершенно в моих руках.
«Я, конечно, говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги,
и хотя вы
и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь,
и что сверх
того без вас у нас худо пошло (слышите, слышите!),
то и надеюсь, говорит, теперь на ваше благородное слово»,
то есть все это, я вам
скажу, взяла
да и выдумала,
и не
то чтоб из легкомыслия, для одной похвальбы-с!
— Чтой-то вы уж совсем нас во власть свою берете, Петр Петрович. Дуня вам рассказала причину, почему не исполнено ваше желание: она хорошие намерения имела.
Да и пишете вы мне, точно приказываете. Неужели ж нам каждое желание ваше за приказание считать? А я так вам напротив
скажу, что вам следует теперь к нам быть особенно деликатным
и снисходительным, потому что мы все бросили
и, вам доверясь, сюда приехали, а стало быть,
и без
того уж почти в вашей власти состоим.
Он остановился вдруг, когда вышел на набережную Малой Невы, на Васильевском острове, подле моста. «Вот тут он живет, в этом доме, — подумал он. — Что это,
да никак я к Разумихину сам пришел! Опять
та же история, как тогда… А очень, однако же, любопытно: сам я пришел или просто шел,
да сюда зашел? Все равно;
сказал я… третьего дня… что к нему после
того на другой день пойду, ну что ж,
и пойду! Будто уж я
и не могу теперь зайти…»
Конечно, странно, что он весь мокрый, но англичане, например,
и того эксцентричнее,
да и все эти высшего тона не смотрят на
то, что о них
скажут,
и не церемонятся.
Да-с, так
сказать, речист, а больно не хитер;
Но будь военный, будь он статский,
Кто так чувствителен,
и весел,
и остер,
Как Александр Андреич Чацкий!
Не для
того, чтоб вас смутить;
Давно прошло, не воротить,
А помнится…
Минуты две спустя жиды вместе вошли в его комнату. Мардохай приблизился к Тарасу, потрепал его по плечу
и сказал: «Когда мы
да Бог захочем сделать,
то уже будет так, как нужно».
Да уже вместе выпьем
и за нашу собственную славу, чтобы
сказали внуки
и сыны
тех внуков, что были когда-то такие, которые не постыдили товарищества
и не выдали своих.
— Ясные паны! — произнес жид. — Таких панов еще никогда не видывано. Ей-богу, никогда. Таких добрых, хороших
и храбрых не было еще на свете!.. — Голос его замирал
и дрожал от страха. — Как можно, чтобы мы думали про запорожцев что-нибудь нехорошее!
Те совсем не наши,
те, что арендаторствуют на Украине! Ей-богу, не наши!
То совсем не жиды:
то черт знает что.
То такое, что только поплевать на него,
да и бросить! Вот
и они
скажут то же. Не правда ли, Шлема, или ты, Шмуль?
Я бы был не прав кругом,
Когда
сказал бы: «
да», —
да дело здесь не в
том,
А в
том, что наш Барбос за всё за это взялся,
И вымолвил себе он плату за троих...
Скупой теряет всё, желая всё достать.
Чтоб долго мне примеров не искать,
Хоть есть
и много их, я в
том уверен;
Да рыться лень: так я намерен
Вам басню старую
сказать.
Встретится ему знакомый на улице. «Куда?» — спросит. «
Да вот иду на службу, или в магазин, или проведать кого-нибудь». — «Пойдем лучше со мной, —
скажет тот, — на почту, или зайдем к портному, или прогуляемся», —
и он идет с ним, заходит
и к портному,
и на почту,
и прогуливается в противуположную сторону от
той, куда шел.
— То-то само! Сидел бы дома
да твердил уроки, чем бегать по улицам! Вот когда Илья Ильич опять
скажет, что ты по-французски плохо учишься, — я
и сапоги сниму: поневоле будешь сидеть за книжкой!
— Ты
сказал давеча, что у меня лицо не совсем свежо, измято, — продолжал Обломов, —
да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а от
того, что двенадцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю
и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не хотелось уж мне просыпаться больше.